Из выводящей трубы меня далеко выбросило в бухту. Оттуда меня сейчас же извлекли.
Старика Андреаса на другой же день выгнали из электростанции, как виновника аварии. Еще через день он исчез со своей семьей, и больше я его никогда уже не встречал, хотя искал этой встречи всюду и всегда.
Гомеца перевели на другую станцию. Я вышел из больницы с этим шрамом на лице, без двух ребер и с огромными шрамами на животе и груди.
Я вышел из больницы другим человеком. Я много передумал, пока лежал спеленутым, как ребенок, на больничной койке. Я много понял, но еще больше почувствовал.
Я понял, что в глазах этих председателей акционерных компаний и их прислужников, вроде Гомеца, пролетарий не человек. Он раб, он машина, он вещь.
Как смел Гомец предложить мне сто пезо за мою жизнь? А Андреас? Ведь они выбросили его за то, что он пожертвовал машиной ради человека!
Я вышел из больницы, едва оправившись, шатаясь еще от слабости. Конечно, мое место на электростанции давно уже было занято другим.
Я получил свои гроши и уехал в Буэнос-Айрес. Там я не скоро получил работу, но зато очень скоро вошел в коммунистическую партию.
Она была в подполье, ее загнало туда полуфашистское правительство генералов и банкиров. Но в первых же баррикадных боях, которыми окончилась знаменитая буэнос-айресовская стачка докеров, мой боевой отряд из порта де ля Бока доставил много хлопот фашистским генералам. Баррикады де ля Бока они будут долго помнить!
После подавления стачки мне пришлось бежать из Аргентины. И вот я здесь, на второй моей родине.
И здесь я стал тем, чем никогда не смог бы стать в мире капитализма: я стал человеком, а не бунтующим рабом. Я осуществил наконец свою мечту и стал инженером-гидроэнергетиком…
Диего умолк, и долго вместе с ним молчали у затухающего костра шестнадцать человек, слушавших рассказ из мира, который стал им почти непонятным.
Лишь один Евсей Иванович, вздохнув и сжав в кулак седую бороду, сказал:
— Да, браток… жизнь была, я тебе скажу…
Утро было туманное и зябкое, как это редко бывает даже в июле на Ангаре.
Люди спали у потухшего костра с посиневшими от предутреннего холода лицами. Во сне они ежились, скрючивались, свертывались в клубок. Хотелось спать, но сырой холод не давал лежать.
Первым встал Евсей Иванович и немедленно захлопотал. Стараясь не шуметь, он из остатков хвороста разжег костер, сбегал к реке за водой и повесил над огнем котелок.
Небо розовело все сильнее, туман стал редеть, а когда показалось солнце, он и совсем рассеялся. С солнцем все проснулись, и лагерь зажил шумной, хлопотливой жизнью.
После завтрака разбились на партии: одна должна была таскать хворост, другая пошла в тайгу за ягодами и грибами. Евсей Иванович остался сторожить лагерь.
Солнце взбиралось все выше, разгоралось, в чаще делалось душно. К полудню обе партии кончили работу; натаскали высокую кучу хвороста, набрали грибов, ягод — почти одна брусника с черникой — да еще кедровых орехов.
Вернулись в лагерь усталые, в испарине. Искупались в Ангаре. Несмотря на жаркие дни, вода в реке как всегда была холодная, жгучая. Едва окунувшись, выскакивали стремглав из воды. Даже Вера и Виктор поплавали минуту-другую и не выдержали — бросились к берегу.
А на берегу — жара. Лежали, истомленные, под елью.
Жан Кларетон чистил грибы и изнывал:
— За три года, которые я провел на севере, я совсем отвык переносить жару. Вот мученье!
— Это еще благодать, милой товарищ, — сказал Евсей Иванович, строгая колышек, — этот год гнуса нет, неурожай на него. Был бы гнус, живым бы не выбрался отсюда.
— В прошлом году, — отозвалась Вера, — я была на Климе-реке с экспедицией по разведке железорудных месторождений. Трущобы там непроходимые… Вот натерпелись! Гнус тучами стоял над нами, непрерывный звон в ушах сводил с ума. Мы были искусаны до крови — ни сетки, ни одежда не помогали, а сетки до того были забиты, что сквозь них ничего не было видно. Наши две лошади, с кровавыми язвами на спинах и животах, были сплошь покрыты этими кровопийцами. Бедные животные наконец взбесились, стали ложиться на спину, тереться о стволы деревьев, перебили и переломали все наше снаряжение. Одна через два дня издохла, а другая сбежала. С трудом мы сумели выбраться к реке, экспедиция была сорвана.
— Мошкары и у нас в Игарке достаточно, — сказал Жан Кларетон, — но зато лето более прохладное, более бодрое, чем здесь… А главное — зима… Самое лучшее, по-моему, время года в Арктике.
— Вот нашли сезон! — рассмеялся Виктор.
Вместе с Верой. Игнатом, Гавриком и другими ребятами они рвали кругом траву для подстилки на ночь. Намятые прошлой ночью на камнях бока ныли у них до сих пор.
— Поживите с годок в Арктике, и вы полюбите ее своеобразную прелесть, — возразил Жан Кларетон, выбирая из кучки грибы покрупнее и покрепче. — Я вот там уже три года. Когда, случается, уезжаю оттуда, положительно тоскую по ней. Кроме того, зима в Арктике теперь не гиблый, мертвый сезон, как раньше, когда все в ней погружалось в спячку, в безделье.
В Игарке, например, жизнь кипит зимой, как во всяком другом индустриальном центре Союза. Работают лесопильные и деревообрабатывающие заводы, карандашные фабрики на туруханском графите, мясоконсервные заводы, судостроительные верфи, судоремонтные мастерские. Наша электростанция, например, только зимой и работает. Правда, эта непрерывная арктическая ночь под конец надоедает, и предвесенние метели часто парализуют жизнь… А иногда эти метели таких бед натворят…